память архимандрита Павла (Груздева, 1996), почитается старцем.
С 1941 по 1947 год он находился в Вятлаге (Кировская область, Кайский район, п/о Волосница), будучи заключённым под номером 513.
Из книги Самый счастливый день — архим. Павел (Груздев)
13 мая 1941 года Павел Александрович Груздев был арестован по делу архиепископа Варлаама Ряшенцева.
Лагпункт, где шесть лет отбывал срок о.Павел, находился по адресу: Кировская область, Кайский район, п/о Волосница. Вятские исправительно-трудовые лагеря занимались заготовкою дров для Пермской железной дороги, и заключенному № 513 -этим номером называл себя о. Павел — поручено было обслуживать железнодорожную ветку, по которой из тайги вывозился лес с лесоповала. Как обходчику узкоколейки, ему разрешалось передвигаться по тайге самостоятельно, без конвоира за спиной, он мог в любое время пройти в зону и выйти из нее, завернуть по дороге в вольный поселок. Бесконвойность — преимущество, которым очень дорожили в зоне. А время было военное, то самое, о котором говорят, что из семи лагерных эпох самая страшная — война: «Кто в войну не сидел, тот и лагеря не отведал». С начала войны был урезан и без того до невозможности скудный лагерный паек, ухудшались с каждым годом и сами продукты: хлеб — сырая черная глина, «черняшка»; овощи заменялись кормовою репою, свекольной ботвой, всяким мусором; вместо круп — вика, отруби.
Многих людей спас о. Павел в лагере от голодной смерти. В то время как бригаду заключенных водили к месту работы два стрелка, утром и вечером — фамилии стрелков были Жемчугов да Пухтяев, о. Павел запомнил — зека № 513 имел пропуск на свободный выход и вход в зону: «Хочу в лес иду, а хочу и вдоль леса… Но чаще в лес — плетеный из веточек пестель в руки беру и — за ягодами. Сперва землянику брал, потом морошку и бруснику, а грибов-то! Ладно. Ребята, лес-то рядом! Господи Милостивый, слава Тебе!»
Что удавалось пронести через проходную в лагерь, о. Павел менял в санчасти на хлеб, кормил ослабших от голода товарищей по бараку. А барак у них был — сплошь 58-я статья: монахи, немцы с Поволжья сидели, интеллигенция. Встретил о. Павел в лагерях старосту из тутаевского собора, тот умер у него на руках.
На зиму делал запасы. Рубил рябину и складывал в стога. Их потом засыплет снегом и бери всю зиму. Солил грибы в самодельных ямах: выкопает, обмажет изнутри глиной, накидает туда хворосту, разожжет костер. Яма становится как глиняный кувшин или большая чаша. Навалит полную яму грибов, соли где-то на путях раздобудет, пересыплет солью грибы, потом придавит сучьями. «И вот, — говорит, — несу через проходную — ведро охранникам, два ведра в лагерь».
Однажды в тайге встретил о. Павел медведя: «Ем малину, а кто-то толкается. Посмотрел — медведь. Не помню, как до лагеря добежал». В другой раз чуть было не пристрелили его спящего, приняв за беглого зека. «Набрал я как-то ягод целый пестель, — рассказывал батюшка. — Тогда земляники много было, вот я ее с горой и набрал. А при этом уставший — то ли с ночи шел, то ли еще чего-то — не помню теперь. Шел-шел к лагерю, да и прилег на траву. Документы мои, как положено, со мною, а документы какие? Пропуск на работу. Прилег, значит, и сплю — да так сладко, так хорошо в лесу на лоне природы, а пестель с этой земляникой у меня в головах стоит. Вдруг слышу, кто-то в меня шишками бросает — прямо в лицо мне. Перекрестился я, открыл глаза, смотрю — стрелок!
— А-а! Сбежал?..
— Гражданин начальник, нет, не сбежал, — отвечаю.
— Документ имеешь? — спрашивает.
— Имею, гражданин начальник, — говорю ему и достаю документ. Он у меня всегда в рубашке лежал в зашитом кармане, вот здесь — на груди у сердца. Поглядел, поглядел он документ и так, и этак.
— Ладно, — говорит, — свободен!
— Гражданин начальник, вот земляники-то поешьте, — предлагаю я ему.
— Ладно, давай, — согласился стрелок.
Положил винтовку на траву… Родные мои, земляника-то с трудом была набрана для больных в лагерь, а он у меня половину-то и съел. Ну да Бог с ним!»
В медсанчасти, где менял Павел Груздев ягоды на хлеб, работали два доктора, оба из Прибалтики — доктор Берне, латыш, и доктор Чаманс. Дадут им указание, разнарядку в санчасть: «Завтра в лагере ударный рабочий день» — Рождество, к примеру, или Пасха Христова. В эти светлые христианские праздники заключенных заставляли работать еще больше — «перевоспитывали» ударным трудом. И предупреждают докторов, таких же заключенных: «Чтобы по всему лагпункту более пятнадцати человек не освобождать!» И если врач не выполнит разнарядку, он будет наказан — могут и срок добавить. А доктор Берне освободит от работы тридцать человек и список тот несет на вахту…
«Слышно: «Кто?!» — рассказывал отец Павел. — «Мать-перемать, кто, фашистские морды, список писал?»
Вызывают его, доктора нашего, согнут за то, как положено:
«Завтра сам за свое самоуправство пойдешь три нормы давать!»
— Ладно! Хорошо!
Так скажу вам, родные мои робята. Я не понимаю в красоте телесной человеческой, в душевной-то я понимаю, а тут я понял! Вышел он на вахту с рабочими, со всеми вышел… Ой, красавец, сумасшедший красавец и без шапки! Стоит без головного убора и с пилой… Думаю про себя: «Матерь Божия, да Владычице, Скоропослушнице! Пошли ему всего за его простоту и терпение!» Конечно, мы его берегли и в тот день увели от работы. Соорудили ему костер, его рядом посадили. Стрелка подкупили: «На вот тебе! Да молчи ты, зараза!»
Так доктор и сидел у костра, грелся и не работал. Если он жив, дай ему, Господи, доброго здоровья, а если помер — Господи! Пошли ему Царствие Небесное, по завету Твоему: «Болен был, а вы посетили Меня!»
Всех заключенных по 58-й статье на зоне звали «фашистами» — это меткое клеймо придумали блатные и одобрило лагерное начальство. Что может быть позорнее, когда идет война с немецко-фашистскими захватчиками? «Фашистская морда, фашистская сволочь», — самое расхожее лагерное обращение.
Один раз о. Павел вытащил из петли немца — такого же заключенного — «фашиста», как и он сам. С начала войны много их, обрусевших немцев с Поволжья и других регионов, попало за колючую проволоку — вся вина их состояла в том, что они были немецкой национальности. Эта история рассказана от начала и до конца самим отцом Павлом.
«Осень на дворе! Дождик сумасшедший, ночь. А на мою ответственность — восемь километров железнодорожного пути по лагерным тропам. Я путеобходчиком был, потому и пропуск имел свободный, доверяли мне. За путь отвечаю! Я вас, родные мои, в этом вопросе и проконсультирую, и простажирую, только слушайте. Ведь за путь отвечать дело не простое, чуть что — строго спросят.
Начальником нашей дороги был Григорий Васильевич Копыл. Как же он меня любил-то! А знаете, за что? Я ему и грибов самых лучших носил, и ягод всяких — словом, в изобилии получал он от меня даров леса.
Ладно! Осень и ночь, и дождь сумасшедший.
— Павло! Как дорога-то на участке? — А был Григорий Васильевич Копыл тоже заключенный, как и я, но начальником.
— Гражданин начальник, — отвечаю ему, — дорога в полном порядке, все смотрел и проверял. Пломбировал, — шутка, конечно.
— Ладно, Павлуха, садися со мной на машину.
Машина — старенький резервный паровозик, вы все знаете, что такое резервный, он ходил между лагпунктами. Когда завал расчистить, когда срочно бригаду укладчиков доставить, — вспомогательный паровоз. Ладно! Поехали!
— Смотри, Павло, за дорогу ты головой отвечаешь! — предупредил Копыл, когда поезд тронулся.
— Отвечаю, гражданин начальник, — соглашаюсь я. Машина паровая, сумасшедшая, челюсти уздой не стянешь, авось! Едем. Хорошо! Немного проехали, вдруг толчок! Что за толчок такой? Паровоз при этом как бросит…
— А-а! Так ты меня проводишь? На путях накладки разошлись!
Накладки-то скреплены, где в стыке рельсы соединяются.
— Да Григорий Васильевич, проверял я дорогу-то!
— Ну ладно, верю тебе, — буркнул недовольный Копыл. Дальше едем. Проехали еще метров триста, ну пятьсот… опять удар! Опять паровоз бросило!
— С завтрашнего дня две недели тебе пайка не восемьсот, как прежде, граммов, а триста хлеба, — строго сказал Копыл.
— Ну, ваше дело, вы начальник…
Проехали восемь километров до лагпункта. Все сходят, идут в лагпункт, отдыхать после работы. А мне? Нет, родные мои, пойду туда посмотреть, в чем дело. Не уследил за дорогой, зараза! А бежать восемь километров по дождю, да и ночь к тому. Но что ж — тебе дано, твоя ответственность…
Бегу… Хорошо! Вот чувствую, сейчас самое место, где толчок был.
Гляжу — матушки! — лошадь в кювете лежит, обе ноги ей отрезало… Ой! Что ты сделаешь? За хвост — и подальше ее от насыпи сволок. Дальше бегу. А реву-то, крику! Ночь! Я уж до костей промок, а начхать. На помощь всех святых призываю, но больше всего: «Преподобие отче Варлаамие! Я у тебя четыре года жил, угодник Божий! Я твою раку, около мощей-то, всегда обтирал! Помоги мне, отче Варлаамие, и мои грехи-те оботри, омой твоими молитвами к Господу нашему, Спасителю Иисусу Христу!»
Но при том дальше все по дороге бегу… Вижу — еще лошадь лежит, Господи! Тоже зарезанная — паровозом тем, на котором мы ехали. Ой-й! Делать-то что? Но миловал Господь, не растерялся я и эту стащил подальше от дороги. Вдруг слышу — какой-то храп, стон вроде человеческий. А рядом с тем местом шпало-резка была — дорогу-то когда делали, мотор там поставили, крышу соорудили. Что-то вроде сарая такого, бревна на шпалы в нем резали.
Бегом туда. Машинально вбежал в эту шпалорезку… Родные мои! Гляжу, а мужик, лагерный пастух, и висит! Повесился, зараза! Он лошадей тех пас, немец. Какие тогда были немцы? Арестованный он, может, из Поволжья, не знаю…
Да Матушка Пречистая! Да всех святых зову и Михаила Клопского, Господи! Всех-всех призвал, до последней капли. Ну, что делать? Ножички нам носить запрещено было, потому не носил. Если найдут, могли и расстрелять. Там за пустяк расстреливали. Зубами бы узел развязать на веревке, так зубы у меня тогда все выбиты были. Один-единственный на память оставил мне следователь Спасский в ярославской тюрьме.
Как-то я эту веревку пальцами путал-путал, — словом, распутал. Рухнул он на пол, Господи! Я к нему, перевернул его на спину, руки-ноги растянул. Щупаю пульс — нету. Ничего в нем не булькает, ничего не хлюпает. Да что делать-то? Да Матушка-Скоропослушница! Опять всех Святых на помощь, да и Илью Пророка. Ты на небе-то, не знаю как и просить, как ублажить тебя? Помоги нам!
Нет, родные мои, был я уже без ума. Умер. Мертвой лежит! Василие Великий, Григорие Богослове да Иоанне Златоусте… кого только не звал!
Вдруг слышу! Господи! Тут у него, у самого горла, кохнуло. Ой, матушки, зафункционировало… Пока так изредка: кох-кох-кох. Потом чаще. Обложил его травой моерой, было это уже в августе-сентябре, а сам бегом в зону, опять восемь верст. Дождь прошел, а я сухонькой, пар из меня валит. Прибегаю на вахту: «Давай, давай скорей! Дрезину, сейчас же мне дрезину! Человеку в лесу, на перегоне, плохо!»
Стрелки на вахте, глядя на меня, говорят: «Ну, домолился, святоша! Голова у него того!» Думают, с ума я сошел. Вид у меня был такой или еще что? Не знаю. Фамилии моей они не говорят, а как номер мой называют, то сразу — «святоша». К примеру: «513-й совсем домолился, святоша-то!»
— Пусть говорят, — думаю. — Ладно.
Побежал, нашел начальника санчасти, был у нас такой Ферий Павел Эдуардович. Не знаю, какой он нации, но фамилия его была Ферий. Меня он уважал — нет, не за подачки — а за просто так уважал. К нему обращаюсь:
— Гражданин начальник, так, мол, и так!
— Ладно, давай бегом на дрезину, поехали, — говорит он мне. Приехали к шпалорезке, а этот там лежит без памяти, но пульс у него функционирует. Ему тут же чего-то кольнули, чего-то дали и привезли в зону. Его в санчасть, а я в барак ушел.
Месяц или полтора спустя приходит мне повестка: «Номер такой-то, просим немедленно явиться в суд на восьмой лагпункт». Приехал я на восьмой лагпункт, как указано в повестке. Идет суд, а я в суде свидетель. Не меня судят, а паренька того, пастуха из шпалорезки, у которого лошадей паровозом ночью зарезало.
Как оказалось потом, выяснилось на следствии, он их просто проспал. Ходил-ходил, пас-пас, да и уснул, а они уж сами под паровоз забрели. И вот собрался суд, и его судят.
— Ну вы, 513-й! — это меня, значит. — Свидетель! Как вы нам на то ответите? Ведь вы знаете, понимаете, наверное. Страна переживает критическое положение. Немцы рвутся, а он подрывает нашу оборону. Согласен с этим, да, 513-й? «Он» — это тот пастух, что повесился.
Встаю, меня ведь спрашивают, как свидетеля, отвечаю:
— Граждане судьи, я только правду скажу. Так, мол, и так Я его вынул из петли. Не от радости он полез в нее, петлю-то. У него, видно, жена есть, «фрау», значит, и детки, наверное, тоже есть. Сами подумайте, каково ему было в петлю лезть? Но у страха глаза велики. Потому, граждане судьи, я не подпишу и не поддерживаю выставленного вами ему обвинения. Ну испугался он, согласен. Уснул — так ночь и дождь. Может, устал, а тут еще паровоз… Нет, не согласен
— Так и ты фашист!
— Так, наверное Ваша воля.
И знаете, родные мои, дали ему только условно. Я, правда, не знаю, что такое условно. Но ему эту возможность предоставили. И вот потом, бывало, еще сплю на нарах-то, а он получит свою пайку хлеба восемьсот граммов, и триста мне под подушку пихнет
Вот так жили, родные мои».
Разные людские потоки в разные годы лились в лагеря — то раскулаченные, то космополиты, то срубленная очередным ударом топора партийная верхушка, то научно-творческая интеллигенция, идейно не угодившая Хозяину — но всегда и в любые годы был единый общий поток верующих — «какой-то молчаливый крестный ход с невидимыми свечами. Как от пулемета падают среди них — и следующие заступают, и опять идут. Твердость, не виданная в XX веке!» Это строки из «Архипелага Гулаг».
Словно в первые христианские века, когда богослужение совершалось зачастую под открытым небом, православные молились ныне в лесу, в горах, в пустыне и у моря.
В уральской тайге служили Литургию и заключенные Вятских исправительно-трудовых лагерей.
Были там два епископа, несколько архимандритов, игумены, иеромонахи и просто монахи. А сколько было в лагере верующих женщин, которых всех окрестили «монашками», смешав в одну кучу и безграмотных крестьянок, и игумений различных монастырей. По словам отца Павла, «была там целая епархия!» Когда удавалось договориться с начальником второй части, ведавшей пропусками, «лагерная епархия» выходила в лес и начинала богослужение на лесной поляне. Для причастной чаши готовили сок из различных ягод, черники, земляники, ежевики, брусники — что Бог пошлет, престолом был пень, полотенце служило как сакос, из консервной банки делали кадило. И архиерей, облаченный в арестантское тряпье, — «разделиша ризы Моя себе и об одежде Моей меташа жребий… «-предстоял лесному престолу как Господню, ему помогали все молящиеся.
«Тело Христово примите, источника бессмертного вкусите», — пел хор заключенных на лесной поляне… Как молились все, как плакали — не от горя, а от радости молитвенной…
При последнем богослужении (что-то случилось в лагпункте, кого-то куда-то переводили) молния ударила в пень, служивший престолом — чтобы не сквернили его потом. Он исчез, а на его месте появилась воронка, полная чистой прозрачной воды. Охранник, видевший все своими глазами, побелел от страха, говорит: «Ну, вы все здесь святые!»
Были случаи, когда вместе с заключенными причащались в лесу и некоторые из охранников-стрелков.
Шла Великая Отечественная война, начавшаяся в воскресенье 22 июня 1941 года — в День Всех Святых, в земле Российской просиявших, и помешавшая осуществиться государственному плану «безбожной пятилетки», по которому в России не должно было остаться ни одной церкви. Что помогло России выстоять и сохранить православную веру — разве не молитвы и праведная кровь миллионов заключенных — лучших христиан России?
Высокие сосны, трава на поляне, престол херувимский, небо… Причастная зековская чаша с соком из лесных ягод:
«…Верую, Господи, что сие есть самое пречистое Тело Твое и сия есть честная кровь Твоя… иже за ны и за многих проливаемая во оставление грехов…»
Много написано в XX веке об ужасах и страданиях лагерей. Архимандрит Павел уже незадолго до смерти, в 90-х годах нашего (уже минувшего) столетья, признался:
«Родные мои, был у меня в жизни самый счастливый день. Вот послушайте.
Пригнали как-то к нам в лагеря девчонок. Все они молодые-молодые, наверное, и двадцати им не было. Их «бендеровками» называли. Среди них одна красавица — коса у ней до пят и лет ей от силы шестнадцать. И вот она-то так ревит, так плачет… «Как же горько ей, — думаю, — девочке этой, что так убивается она, так плачет».
Подошел ближе, спрашиваю… А собралось тут заключенных человек двести, и наших лагерных, и тех, что вместе с этапом. «А отчего девушка-то так ревит?» Кто-то мне отвечает, из ихних же, вновь прибывших: «Трое суток ехали, нам хлеба дорогой не давали, какой-то у них перерасход был. Вот приехали, нам за все сразу и уплатили, хлеб выдали. А она поберегла, не ела — день, что ли, какой постный был у нее. А паек-то этот, который за три дня — и украли, выхватили как-то у нее. Вот трое суток она и не ела, теперь поделились бы с нею, но и у нас хлеба нету, уже все съели».
А у меня в бараке была заначка — не заначка, а паек на сегодняшний день — буханка хлеба! Бегом я в барак… А получал восемьсот граммов хлеба как рабочий. Какой хлеб, сами понимаете, но все же хлеб. Этот хлеб беру и бегом назад. Несу этот хлеб девочке и даю, а она мне: «Hi, не треба! Я честi своеi за хлiб не продаю!» И хлеб-то не взяла, батюшки! Милые мои, родные! Да Господи! Не знаю, какая честь такая, что человек за нее умереть готов? До того и не знал, а в тот день узнал, что это девичьей честью называется!
Сунул я этот кусок ей под мышку и бегом за зону, в лес! В кусты забрался, встал на коленки… и такие были слезы у меня радостные, нет, не горькие. А думаю, Господь и скажет:
— Голоден был, а ты, Павлуха, накормил Меня.
— Когда, Господи?
— Да вот тую девку-то бендеровку. То ты Меня накормил! Вот это был и есть самый счастливый день в моей жизни, а прожил я уж немало».
По делу архиепископа Варлаама Ряшенцева, который был воспреемником митрополита Ярославского Агафангела, Павел Груздев арестовывался дважды. Повторный срок он получил в 1949 году, как тогда говорили — стал «повторником». Из Ярославля повезли арестантов в Москву, в Бутырки, оттуда — в Самару, в пересыльную тюрьму.
В самарской тюрьме отец Павел вместе с другими заключенными встретил Пасху 1950 года. В этот день — воскресенье — выгнали их на прогулку в тюремный двор, выстроили и водят по кругу. Кому-то из тюремного начальства взбрело в голову: «Эй, попы, спойте чего-нибудь!»
«А владыка — помяни его Господи! — рассказывал батюшка, — говорит нам: «Отцы и братие! Сегодня Христос воскресе!» И запел: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав… » Да помяни, Господи, того праведного стрелка — ни в кого не выстрелил. Идем, поем: «Воскресения день, просветимся лю-дие! Пасха, Господня Пасха! От смерти бо к жизни и от земли к небеси Христос Бог нас приведе… »
Из Самары повезли арестантов неизвестно куда. В вагонах решетки, хлеба на дорогу не дали. «Ой, да соловецкие чудотворцы! Да куды же вы, праведные, нас отправляете?» Едут сутки, двое, трое .. Из дальнего окна горы видать. И снова — «с вещам!» Вышли все, собралися, стали на поверку. Выкрикивают вновь прибывших по алфавиту
— А! Антонов Иван Васильевич! Заходи.
Номер 1 зашел.
— Августов… Заходит.
— Б!.. В!.. Г!.. Заходи! В зону, в зону! Гривнев, Годунов, Грибов… Донской, Данилов…
— А Груздева что нет? — спрашивает о. Павел.
— Да нету, — отвечают ему.
«Как нет? — думает. — Я у них самый страшный фашист. Не вызывают меня! Видно, сейчас еще хуже будет».
Всех назвали, никого не осталось, только два старика да он, Павел Груздев.
— Паренек,ты арестант?
— Арестант.
— И мы арестанты. Ты фашист?
— Фашист.
— И мы фашисты.
«Слава Тебе Господи! — облегченно вздохнул о. Павел и пояснил. — Свои, значит, нас фашистами звали».
— Дак паренек, — просят его старики, — ты ступай к этому, который начальник, скажи, что забыли троих!
— Гражданин начальник! Мы тоже из этой партии три арестанта.
— Не знаем! Отходи!
Сидят старики с Павлушей, ждут. Вдруг из будки проходной выходит охранник, несет пакет:
— Ну, кто из вас поумнее-то будет? Старики говорят:
— Так вот парню отдайте документы.
— На, держи. Вон, видишь, километра за три, дом на горе и флаг? Идите туда, вам там скажут, чего делать.
«Идем, — вспоминал о. Павел. — Господи, глядим: «моншасы да шандасы» — не по-русски все кругом-то. Я говорю: «Ребята, нас привезли не в Россию!» Пришли в этот дом — комендатура, на трех языках написано. Заходим, баба кыргызуха моет пол.
— Здравствуйте.
— Чего надо?
— Да ты не кричи на нас! Вот документы настоящие.
— Э! — скорчилася вся. — Давай уходим! А то звоним будем милиция, стреляю! Ах ты, зараза, еще убьют!
— Завтра в 9-10 часов приходим, работа начнем!
Пошли. А куды идти-то, батюшко? Куцы идти-то? Спрашиваем тюрьму. Да грязные-то! Вшей не было. Обстриженные-то! Господи, да Матерь Божия, да соловецкие чудотворцы! Куды же мы попали? Какой же это город? Везде не по-русски написано. «Вон тюрьма», — говорят. Подходим к тюрьме, звонок нажимаю:
— Передачи не передаем, поздно!
— Милый, нас возьмите! Мы арестанты!
— Убежали?
— Вот вам документы.
— Это в пересылку. Не принимают. Чужие.
Приходим опять в пересылку. Уж вечер. Солнце село, надо ночлег искать. А кто нас пустит?
— Ребята, нас там нигде не берут!
— А у нас смена прошла, давайте уходите, а то стрелять будем!
«Что ж, дедушки, пойдемте». А че ж делать? В город-от боимся идти, по загороду не помню куда шли напрямик. Река шумит какая-то. Водички попить бы, да сил уж нет от голода. Нашел какую-то яму, бурьян — бух в бурьян. Тут и упал, тут и уснул. А бумажку-то эту, документы, под голову подложил, сохранил как-то. Утром просыпаюсь. Первое дело, что мне странно показалось — небо надо мной, синее небо. Тюрьма ведь все, пересылка… А тут небо! Думаю, чокнулся. Грызу себе руку — нет, еще не чокнулся. Господи! Сотвори день сей днем милосердия Твоего!
Вылезаю из ямы. Один старик молится, а второй рубашку стирает в реке. «Ой, сынок, жив!» «Жив, отцы, жив.»
Умылись в реке — река Ишим. Солнышко только взошло. Начали молитвы читать:
«Восстаете от сна, припадаем Ти, Блаже, и ангельскую песнь вопием ти, сильне. Свят, Свят, Свят ecu Боже, Богородицею помилуй нас.
От одра и сна воздвигл мя ecu Господи, ум мой просвети и сердце…» Прочитали молитвы те, слышим: бом!.. бом!.. бом!.. Церковь где-то! Служба есть! Один старик говорит. «Дак вона, видишь, на горизонте?» Километра полтора от нашего ночлега. «Пойдемте в церковь!»
А уж мы не то чтобы нищие были, а какая есть последняя ступенька нищих — вот мы были на этой ступеньке. А что делать — только бы нам причаститься! Иуда бы покаялся, Господь бы и его простил. Господи, и нас прости, что мы арестанты! А батюшке-то охота за исповедь отдать. У меня не было ни копейки. Какой-то старик увидал нас, дает три рубля: «Поди разменяй!» Всем по полтиннику, а на остальное свечки поставили Спасителю и Царице Небесной. Исповедались, причастились — да хоть куда веди нас, хоть расстреляй, никто не страшен! Слава Тебе Господи!»
Пн | Вт | Ср | Чт | Пт | Сб | Вс |